– Ни одного. Я ж не ты. Ни конференций. Ни… совещаний. – Он морщит нос. – От тебя духами пахнет. После совещания, я правильно понимаю?
Джеймс хватает его за плечо, стискивает так, что хрустят костяшки.
– Не смей разговаривать со мной в таком тоне, – рычит Джеймс. – Не смей меня допрашивать. Ты обо мне ничего не знаешь. – И сам не замечает, как складываются слова, как слюной вылетают изо рта: – Ты и о сестре ничего не знал.
Лицо у Нэта не меняется, лишь застывает маской. Джеймсу хочется выщипнуть слова из воздуха, поймать, как мотыльков, но глаза сына стеклянно твердеют и блестят – слова уже заползли ему в уши. Джеймсу хочется его коснуться – плеча, руки, чего-нибудь – и сказать, что он не хотел. Что Нэт тут ни капли не виноват. Затем Нэт кулаком грохает по столешнице – изо всех сил, так, что трескается старый потертый пластик. Выбегает из кухни, грохочет по лестнице, Джеймсов портфель падает на пол, а Джеймс приваливается к столу. Рука нащупывает что-то мокрое и холодное – яйцо вкрутую размозжено всмятку, и в нежную белизну вгрызлись осколки скорлупы.
Всю ночь Джеймс вспоминает застывшее лицо сына и наутро поднимается спозаранку. Приносит с веранды газету, в углу читает дату, черную и четкую: 3 июля. Ровно два месяца с исчезновения Лидии. Не может быть, что всего два месяца назад он сидел в колледже, проверял студенческие работы, стеснялся вынуть божью коровку у Луизы из волос. Еще два месяца назад 3 июля было счастливым днем, тайно лелеемым десять лет, – днем чудесного возвращения Мэрилин. Как все изменилось. В кухне Джеймс разворачивает газету. Под сгибом читает мелкий заголовок: «Учителя и одноклассники вспоминают погибшую». О Лидии теперь пишут короче и реже. А вскоре и вовсе перестанут, все о ней забудут. Джеймс обеими руками придвигает к себе газету. Пасмурно, но света он не включает, будто полумрак сгладит то, что ему предстоит прочесть. Говорит Карен Адлер: «Она была одиночка. Особо ни с кем не общалась». Говорит Пэм Сондерс: «У нее было мало друзей, даже парня не было. По-моему, мальчики ее вообще не замечали». А внизу: «Преподаватель Ли по физике Дональд Келли говорит, что она, замкнутая десятиклассница, училась у него с одиннадцатым классом, и отмечает: “Занималась она усердно, но, конечно, выделялась”». Рядом с заметкой вынос: «Детям-полукровкам зачастую трудно найти свое место в социуме».
Тут звонит телефон. Всякий раз первая мысль: «Ее нашли». Тоненький голосок внутри кричит, что все это недопонимание, недоразумение, ночной кошмар. А потом все остальное нутро – нутро, которое знает, как обстоят дела на самом деле, – тошнотворно придавливает его к земле: «Ты же ее видел». И с чудовищной ясностью он вспоминает ее распухшие руки, ее бледное восковое лицо.
И поэтому, когда он берет трубку, голос его всякий раз дрожит.
– Мистер Ли? – Звонит Фиск. – Надеюсь, я не слишком рано. Как ваши дела?
– Нормально, – отвечает Джеймс. Все спрашивают, и врет он уже на автомате.
– В общем, мистер Ли, – произносит Фиск, и Джеймс понимает, что вести дурные. Люди так настойчиво обращаются к тебе по имени, только если хотят смягчить удар. – Я хотел сообщить: мы сворачиваем расследование. Мы пришли к выводу, что это самоубийство.
Джеймс повторяет все это про себя, и лишь тогда до него доходит.
– Самоубийство?
В трубке пауза.
– В полицейской работе ничего не бывает на сто процентов, мистер Ли. И это очень жаль. Это не кино – однозначности у нас почти не встречается. – Фиск не любит сообщать плохие новости и прячется за официальщиной: – Выясненные обстоятельства свидетельствуют о том, что самоубийство – наиболее вероятный сценарий. Никаких признаков насильственных действий. Друзей нет. Оценки портятся. Пошла на озеро, зная, что не умеет плавать.
Джеймс опускает голову, а Фиск все говорит. Терпеливее – будто отец утешает маленького ребенка:
– Мы знаем, что вам и вашим родным нелегко с этим смириться, мистер Ли. Мы надеемся, вы хотя бы сможете жить дальше.
– Спасибо, – говорит Джеймс. Вешает трубку. За его спиной в дверях стоит Мэрилин, одной рукой опирается о косяк.
– Кто звонил? – спрашивает она. Но так мнет халат на груди, над сердцем, что Джеймс понимает: она все слышала. Мэрилин щелкает выключателем, и во вспышке яркого света Джеймс будто голый, вообще без кожи. – Они не могут закрыть дело. Виновный еще на свободе.
– Виновный? Полиция считает… – Джеймс осекается. – Они считают, больше никто не причастен.
– Они ее не знают. Кто-то ее туда отвел. Заманил. – Мэрилин умолкает, перед глазами всплывают сигареты и презервативы, но ярость отпихивает их прочь, от ярости голос пронзительнее: – Она бы не пошла одна. Ты что думаешь, я не знаю собственную дочь?
Джеймс не отвечает. В голове одно: «Если б мы сюда не переехали. Если б она никогда не видела это озеро». Молчание густеет, схватывается льдом, и Мэрилин содрогается.
– Ты им поверил, да? – спрашивает она. – Ты считаешь, она сделала такое. – Ей не хватает духу выговорить «покончила с собой», от одной мысли внутри опять закипает гнев. Лидия никогда бы не поступила так с семьей. С матерью. Как Джеймс может в это верить? – Они хотят закрыть дело, и все. Проще плюнуть, чем по-настоящему работать. – Голос дрожит, и она стискивает кулак, будто твердая рука подарит ей твердость. – Будь она белой, они бы продолжали искать.
Сердце у Джеймса летит камнем с горы. За все годы их брака «белый» был цветом бумаги, снега, сахара. Китайскими – если это слово вообще всплывало – были шашки, грамота, еда навынос, которую Джеймс не любил. Это даже не обсуждалось – как не обсуждалось, что небо находится вверху, а Земля вращается вокруг Солнца. Джеймс наивно полагал, что его семье – в отличие от матери Мэрилин, в отличие от всех подряд – это без разницы. Но теперь Мэрилин говорит «будь она белой», и, значит, Джеймс не зря с первого дня боялся.