– Замечательный район, – сказал маклер Джеймсу и Мэрилин, когда те переехали в Миддлвуд. (Ханна слышала эту историю сто раз.) – Пять минут до продуктового и банка. И вы вдумайтесь – озеро почти что за окном. – Глянул на округлившийся живот Мэрилин: – Будете с ребятишками плавать лето напролет. Все равно что собственный пляж.
Очарованный Джеймс согласился. Ханна всю жизнь любила это озеро. А теперь оно переменилось.
Отполированный временем причал под луной серебристо-сер, как в тот день. Фонарь на столбе у края с натугой растягивает по воде световой круг. Ханна сядет в лодку, как Лидия. Догребет до середины, где почему-то очутилась сестра, поглядит в воду. Может, тогда поймет.
Но лодки нет. Запоздало остерегшись, город убрал лодку.
Ханна садится на пятки и воображает, как сестра встает на колени, отвязывает лодку, отталкивается от причала – подальше, не видно даже, где кончается тьма и начинается вода. Ханна ложится на причал, баюкает себя, смотрит в ночное небо. К последней ночи сестры не подобраться ближе.
Любым другим летом озеро было бы прекрасно. Нэт и Лидия надели бы купальные костюмы, расстелили бы полотенца на траве. Лидия, блестя детским маслом, растянулась бы на солнышке. Если б Ханне очень повезло, ей разрешили бы растереть по рукам масло, завязать тесемки бикини на Лидии, когда та дожарила бы себе спину. Нэт с разбегу нырнул бы с причала, окатив их обеих мелкими брызгами, и капли жемчугами заблестели бы на коже. В самые лучшие дни – хотя такие случались очень-очень редко – пришли бы и родители. Отец плавал бы австралийским кролем и брассом, а в очень хорошем настроении взял бы Ханну туда, где до дна не достать, и она бы брыкалась, а он бы ее держал. Потом Ханна вернулась бы на полотенце, а мать в тени громадной шляпы оторвалась бы от «Нью-Йоркера» и разрешила бы Ханне тихонько привалиться к своему плечу, посмотреть на карикатуры. Такое случалось только на озере.
Этим летом они на озеро не пойдут; больше не пойдут никогда. Это без вопросов. Отец последние три недели торчит на работе, хотя университет предложил заменить его до конца триместра. Мать часами сидит у Лидии, смотрит, но ничего не трогает. Нэт бродит по дому, как зверь в клетке, открывает буфеты – и закрывает, берет одну книгу, потом другую – и отбрасывает. Ханна молчит. Новые правила никто не огласил, но она их уже выучила. Не говорить о Лидии. Не поминать озеро. Не задавать вопросов.
Долго-долго она не шевелится, воображает сестру на озерном дне. Лицо обращено вверх, вот так, разглядывает испод воды. Руки раскинуты, вот так, будто Лидия обнимает весь мир. Слушает, слушает, ждет, когда они придут и ее отыщут. Мы не знали, думает Ханна. Мы бы пришли.
Без толку. Она все равно не понимает.
Дома Ханна прокрадывается в спальню Лидии и затворяет дверь. Приподнимает покрывало и вытаскивает из-под кровати бархатную шкатулочку. Спрятавшись под одеялом, открывает ее и достает серебряный медальон. Отец подарил его Лидии на день рождения, но Лидия запихала его под кровать, и бархат от пыли весь всклокочился.
Цепочка порвалась, и к тому же Ханна обещала Лидии, что никогда в жизни медальон не наденет, а Ханна держит слово, данное тем, кого она любит. Даже если они и не живые уже. Ханна перебирает цепочку, будто четки. Кровать пахнет спящей сестрой: теплый, мускусный, резкий запах дикого зверя, что выпрастывался из Лидии, лишь когда она глубоко спала. Ханна почти чувствует отпечаток сестриного тела в матрасе – он обволакивает ее, точно объятие. Утром, когда в окно вползает солнце, Ханна застилает постель, кладет медальон на место и уходит к себе. Она не рассуждает – она и так знает, что все повторится следующей ночью, и той, что за ней, и потом. Просыпаешься, разглаживаешь одеяло, идешь к двери, осторожно перешагивая разбросанные туфли и тряпки.
Нэт спускается к завтраку, слышит, как родители спорят, и останавливается в коридоре за дверью.
– Всю ночь отперта, – говорит мать, – а тебе хоть бы хны.
– Она была заперта. Засов был на месте.
В голосе отца уже колючки, и Нэт понимает, что разговор длится довольно давно.
– Кто-нибудь мог войти. Я же не просто так цепочку повесила.
Нэт на цыпочках шагает в кухню, но родители – Мэрилин склонилась над раковиной, Джеймс сгорбился на стуле – не поднимают головы. За столом Ханна ерзает над тостами с молоком. Простите, изо всех сил думает она. Я забыла про цепочку. Простите, простите меня. Родители не замечают. И вообще ведут себя так, будто Ханны и нет.
Надолго повисает тишина. Потом Джеймс произносит:
– Ты правда считаешь, что цепочка на двери помогла бы?
Мэрилин стукает чашкой о столешницу.
– Она бы ни за что не ушла одна. Я же знаю. Среди ночи, тайком? Моя Лидия? Да никогда в жизни. – Мэрилин обеими руками вертит фарфоровую чашку. – Ее кто-то туда отвел. Какой-то псих.
Джеймс вздыхает – с дрожью, словно тужится поднять несусветную тяжесть. Три недели Мэрилин не может сменить пластинку. Наутро после похорон Джеймс проснулся на рассвете, все обрушилось на него вновь – полированный гроб, скользкое касание Луизиной кожи, и как Луиза тихо застонала, усевшись на него верхом, – и он содрогнулся: как будто замарался, как будто вывалялся в грязи. Включил душ – почти кипяток, на месте не устоишь, и он вертелся, как на шампуре, то так, то эдак подставлялся под паркую струю. Не помогло. Выйдя из ванной, спустился по лестнице на тихий скрежет – а Мэрилин внизу прилаживала к парадной двери цепочку.
Он хотел выпустить наружу мысль, что зрела в голове не первый день: от того, что случилось с Лидией, не защититься, не закрыться замками. Но прикусил язык, увидев лицо Мэрилин – скорбное и испуганное, но к тому же злое, будто он в чем-то виноват. На миг она словно перестала быть собой – какая-то чужая женщина. Джеймс тяжело сглотнул, застегнул воротник под горло.